Читаем без скачивания Из глубины экрана. Интерпретация кинотекстов - Вадим Юрьевич Михайлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другая установка, порожденная прежде всего тотальным информационным дефицитом, заставляла воспринимать любые сведения, полученные из официальных источников как принципиально неполные, исходно включающие в себя фигуры умолчания, дабы оградить некое сакральное знание, рассчитанное на более высокие степени посвященности в тайны мира сего. Эта неполнота полученной информации не означала полного недоверия к ней. Формула «нам не всё говорят» предполагала не только наличие неких действительно компетентных инстанций, способных размечать информационное поле по своему усмотрению, но и особую, по-своему изысканную игру в угадывание скрытых смыслов, умение читать между строк, поскольку именно между строк и спрятано все самое важное. В силу той же логики позднесоветский человек был склонен обращать особое внимание на альтернативные источники информации — от слухов и городских легенд до сам- и тамиздата, — не доверяя им, опять же, всецело, но прозревая в них доказательство того, что и в покрове Исиды можно при желании найти пару прорех. В свою очередь, общая зыбкость информационного пространства порождала потребность в простейших объясняющих конструкциях, «всеобщей теории всего», которая «на самом деле» стояла бы за привычными риторическими клише и фигурами умолчания[538].
Еще одна установка, ориентированная скорее на «дефицитную» парадигму, отвечала за тот ажиотажный спрос, который возник в последние годы существования СССР и в первые постсоветские годы на любую информацию, связанную с действовавшими в Союзе гласными и негласными запретами и практиками умолчания. Основными «территориями запрета» для простых советских граждан были: «секс»; «мистика»[539]; «восточные боевые искусства»; и, естественно, любая чувствительная информация, касающаяся советской истории и актуального положения дел в СССР. Наступление сперва горбачевской гласности, а затем, после краха советской империи, и действительно практически ничем не ограниченной свободы слова, не просто сняло эти запреты, но превратило соответствующие тематические области в горячие точки информационного поля. В конце 1980‑х — начале 1990‑х годов на одной шестой части суши утвердился такой лютый и самозабвенный «нью-эйдж» пополам с сексуальной революцией и сенсационной публицистикой, который, наверное, и не снился Тимоти Лири в светлую эпоху американских 1960‑х. Перестроечный человек, незаметно и вполне логично трансформировавшийся в человека 1990‑х, был заинтересованным и неразборчивым потребителем мутного информационного потока, в котором бок о бок плескались Д. А. Ф. де Сад, Кашпировский, тайны НКВД, жидомасонский заговор и Брюс Ли. Лучшим доказательством того, что этот спрос обслуживал запрос сугубо символического плана и слабо коррелировал с «реальными» запросами аудитории, можно считать историю с публикацией в 1993 году «черного» джойсовского «Улисса» тиражом в 51 000 экземпляров[540]. Тираж разлетелся как горячие пирожки, у книжных магазинов выстраивались очереди[541], после чего было допечатано еще 100 000, которые безнадежно зависли на складах. Количество граждан самой читающей страны в мире, действительно готовых получать удовольствие от сложной модернистской прозы, можно оценить по тиражам соответствующих авторов в России уже XXI века, в которой книги, в большинстве своем, люди покупают для того, чтобы действительно их читать, а не в качестве предмета престижного/ажиотажного спроса. Уже в 2000 году питерский «Симпозиум» выпустил того же «Улисса» тиражом всего в 5000 экземпляров — и тираж расходился не один год. Но в 1993 году книгу купили десятки тысяч потребителей, большинству из которых так и не суждено было стать читателями Джойса, а издательство вложилось в титаническую допечатку, рассчитывая на то, что счет бывшим советским гражданам, готовым причаститься Bloomsday, пойдет уже на сотни тысяч[542].
История с заоблачными тиражами постперестроечного Джойса выводит нас еще на одну установку, свойственную бывшему советскому человеку и тесно связанную с практиками умолчания. Имитация здесь равноценна реальному обладанию, поскольку позволяет достичь единственной по-настоящему желаемой цели: мимикрии под более высокий социально-иерархический статус, сопряженный с правом на доступ к информации, закрытой для простых смертных. Ибо желанной для советского — и постсоветского — человека является не всеобщая свобода информации, а индивидуальная свобода утаивания информации, которая воспринимается как властный ресурс и первоочередной критерий элитарного статуса. Конечно же, каждая из перечисленных выше особенностей никоим образом не представляет собой уникального собственно советского явления. Но — как и во многих других случаях — отечество наше есть рай для антрополога: то, что в других местах приходится вскрывать, очищать от защитной окраски и дешифровать, здесь подается через прямое самопозиционирование.
Ну и вернемся, наконец, к вопросу о том, почему в постсоветской России прекрасные режиссеры перестали снимать хорошее кино. Хорошее позднесоветское кино было сплошь построено на эстетике намеков и умолчаний — причем на всех уровнях, от диалогов до операторской работы, от актерской игры до режиссерских игр с цензурой — как непосредственно в процессе производства картины, так и на этапе ее сдачи. Именно в этой эстетике — по-своему весьма изысканной и требовавшей достаточно объемной связки «ключей» — его привык воспринимать и зритель, по крайней мере, зритель адресный, который с давно минувших времен парадного сталинского классицизма также успел выстроить свою рецептивную эстетику, сплошь построенную на ожидании намеков и умолчаний.
Культура рубежа 1980–1990‑х годов — это культура Исиды даже не разоблаченной, а раздетой: поскольку разоблачение предполагает тщательное сохранение эстетической дистанции и являет зрителю обнаженную натуру, классическую или прерафаэлитскую Венеру, а не голую соседку по лестничной площадке. Радикально упростив способы доступа к той самой информации, доступ к которой так долго был предметом общегражданского вожделения, она параллельно разрушила и те сложные, тонко нюансированные каналы, по которым советский зритель привык получать удовольствие от причастности к таинствам. Советский человек, для которого сама возможность попробовать кальвадос или кока-колу была чем-то вроде ритуала инициации, буквально за несколько лет преисполнился убежденности в том, что краснодарский яблочный самогон и напиток «Байкал» были, пожалуй, вкуснее.
Есть еще один нюанс. За тридцать лет, прошедших со времен культурной революции конца 1950‑х — середины 1960‑х, европейские и американские кинематографисты научились снимать качественную эротику, атмосферные хорроры, боевики