Читаем без скачивания История Консульства и Империи. Книга II. Империя. Том 4. Часть 2 - Луи Адольф Тьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триумфальное возвращение Наполеона во Францию произвело на воображение людей сильное воздействие: не только его друзья, но и все, кто находил в восстановлении Империи удовлетворение своим страстям, интересам или предрассудкам, испытали мгновение воодушевления, от которого не смогли защититься. Но хмель был непродолжителен, и вскоре стали возникать трудности и внутри страны и снаружи: внутри – глубокое разделение партий, полное расхождение во взглядах; снаружи – неистовое стремление уничтожить страшного человека, вновь завладевшего силами Франции, и саму Францию, бесконечно возрождавшаяся энергия которой возбуждала ненависть. Хотя раньше сторонники Наполеона испытывали огромное доверие к его фортуне и гению и последние события отчасти это доверие восстановили, их охватила тайная тревога, когда все державы Европы ополчились против Франции, и они спрашивали себя, сумеет ли Франция противостоять стольким врагам, сумеет ли менее чем за год столь полно восстановить силы, сумеет ли Наполеон своими комбинациями раздавить врагов, ибо, для того чтобы обезоружить их беспощадную ненависть, требовалось именно раздавить их.
Сам он, хотя и наделенный неукротимой твердостью, не обладал более безмятежной отвагой прошлых лет, вдохновленной чередой чудесных побед. Он был серьезен, даже грустен, пытался скрывать это от всех, и ему это удавалось благодаря необычайной живости ума. Но он замыкался в себе, как только оставался один или в узком кругу, ограниченном пятью-шестью близкими – королевой Гортензией, Камбасересом, Коленкуром, Маре, Лавалеттом и Карно, который сердечно привязался к Наполеону, узнав его лучше. Среди этих лиц, с уст которых сходили порой советы, но никогда упреки, Наполеон говорил о своих ошибках с полной и воистину благородной искренностью. Он говорил, что переговоры, предпринятые вовне, не были даже переговорами, что через два месяца придется сражаться со всей Европой, располагая силами, несколько оправившимися вследствие года отдыха, но настолько меньшими по численности, что для победы понадобится совершить чудеса. Он понимал, что государи, возведенные его падением на высоту, какой никогда не занимали, не согласятся просто с нее спуститься; что если он победит их в одной кампании, они затеют вторую; что придется, тем самым, покориться борьбе насмерть, которую армия и некоторые приграничные провинции поддержат с силой и упорством, но нация, по-прежнему предубежденная против войн первой Империи, будет поддерживать неохотно. И потому Наполеон не обольщался и не принимал возгласы солдат, радовавшихся возвращению их старого генерала, приобретателей государственного имущества, очарованных обретением утраченной безопасности, и революционеров, избавившихся от оскорблений эмигрантов, за серьезное и единодушное согласие нации. Он не верил ни во вдохновенное усилие 1793 года, ни в честное и великодушное усилие 1813 года; он рассчитывал только на солдат и на себя и сохранял надежду только на неожиданные шансы, порождаемые войной, которыми может воспользоваться такой человек, как он, и за один день переменить картину мира.
Сильнее всего и с наибольшей горечью Наполеон ощущал недоверие, с которым сталкивался повсюду, когда говорил о мире и свободе. «Да, у меня были обширные замыслы, но разве я могу их еще иметь? – говорил он. – Кто способен предположить, что сегодня я думаю о Висле, Эльбе и даже Рейне? Конечно, больно отказываться от географических границ, завоеванных Революцией, и если бы ради них пришлось пожертвовать только жизнью моих солдат и моей собственной, жертва была бы принесена! Но речь не об этом патриотическом притязании, поскольку я принял Парижский договор; речь о спасении независимости, о том, чтобы не допустить контрреволюции от рук врага. Я прошу у судьбы лишь одну-две победы, чтобы восстановить престиж нашего оружия и отвоевать право быть хозяевами у себя дома, а когда наша слава будет возвращена и независимость отвоевана, я заключу самый скромный мир. Но, увы! Европа не верит мне, и Франция тоже!»
Беседы в узком кругу касались и другого, не менее важного и насущного предмета, – нового управления, которое Наполеон обязался дать Франции. В Гренобле, Лионе и повсюду, где он прошел, он обещал глубокие перемены в имперских институциях. Франция ловила его на слове, не выполнить обещания было невозможно. Конституционная монархия, или монарх, представляемый министрами перед палатами, облекающими доверием или отказывающими в нем министрам, правящим при свете ежедневной огласки, была тогда почти единодушным пожеланием нации, которая не хотела более, чтобы один человек мог повести фортуну Франции в Москву. Нравилась или не нравилась Наполеону конституционная монархия, его твердый ум не умел торговаться с необходимостью, и он решился ее испробовать.
Независимо от достоинства самой институции, Наполеон располагал решающим доводом для подобных действий. Ведь для того, чтобы извинить себя за изгнание Бурбонов и опасности предстоящей ужасной войны, он должен был быть не тем, чем были они. К примеру, его натура и происхождение гарантировали, что он не сделается угодником иностранцев или сообщником духовенства и дворянства, ибо он был олицетворением славы и гражданского равенства. Но было нечто, чем Наполеон не являлся, и чем Бурбоны являлись больше, чем он, – свобода. В его миролюбие готовы были поверить скорее, чем в его либерализм. Поэтому, придя на смену Бурбонам ценой величайших для Франции опасностей, Наполеон был вынужден предоставить свободу и дать ее не с колебаниями, как Людовик XVIII, и не пытаясь забрать обратно, едва дав, но открыто и всецело. Повторим, он принял такое решение если не по расположению, то по крайней мере из прозорливости.
Настало время сосредоточиться на конституционных вопросах и решить, наконец, какое правление дать Франции. Брожение умов достигло предела. Пробудившиеся от долгого сна республиканцы и роялисты, некогда находившие преступными малейшие пожелания свободы, требовали республики. Другие требовали разрушенной монархии 1791 года; иные, в том числе молодые люди, свободные от предрассудков и старого, и нового режима, склонялись к британской конституции, не понимая еще ее подлинного механизма. Наибольшая часть страны, следует добавить, склонялась к тому же. Франция предпочла бы попросту Хартию 1814 года, только несколько расширенную.
В целом, все, кроме упрямых революционеров, неспособных усвоить уроки опыта, или роялистов, подстрекавших к беспорядку из партийных интересов, желали конституционной монархии. Знаменитый Сийес, чей великий ум проник в глубокий механизм английской монархии, не просил иного и для Франции и, хотя не любил Наполеона, счел нужным примкнуть к нему, чтобы спасти с его помощью дело Революции