Читаем без скачивания Фаюм - Евгений Николаевич Кремчуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестрица росла и все больше нравилась мне. Я полюбил смотреть, как эта маленькая леди гуляет и хвостиком виляет в своих кружевах по Летнему саду под строгим присмотром нашей гувернантки. Повышенное внимание мадемуазель к младшей воспитаннице дарило старшим ее подопечным невиданную прежде свободу: мне – возможность кузнечиком-соглядатаем скакать меж стволами вековых лип и постаментами статуй, а сводному брату – на сдачу – с сачком наперевес выискивать по газонам интересные экземпляры для его коллекции. С умилением взрослого над дитятей слушал я рассуждения Ляли, сидящей рядом и поочередно указывающей на игрушки своим чудо-пальчиком: «Вот это зайчик, вот это мишка, вот это лисичка. А я хочу, чтобы были вот это лисичка, вот это зайчик, а вот это мишка». Должен вам признаться, что светлее существа и во всей своей последующей жизни я не знал. Если сердце чисто, то и все чисто – это сказано о ней, о нашей Ляле.
А еще мне нравилось – и р-р-раз! – легко подхватить сестрицу на руки и кружить. Я рос сильным, физически развитым мальчиком, далеко превосходя сверстников и ростом, и крепостью тела, в те годы уже посещал детский гимнастический кружок и за ежеутренней зарядкой без труда тягал десятифунтовые гирьки, которые по просьбе матушки купил для меня отчим. Так что бегать и вальсировать по комнатам с малышкой на руках было для меня несложным упражнением, которое к тому же разносило по всему дому ее оздоровительный, любимый, задорный хохот.
Однажды в конце февраля мне приснилось, как один из множества Илюшиных экспонатов вдруг пробудился в предчувствии скорой весны, ожил, заворошил брюшком, забился и сорвался с булавки. Спорхнув из рамки на стене, он покружил по нашей комнате и полетел к свету. Я встал с кровати и крадучись подошел к окну, за которым горячо светило июльское солнце. На стекле сидел большой мотылек с человечьей головой. Почуяв чужую близость, он пугливо обернулся, ворсистые серо-коричневые крылышки дрогнули. Лицо его было мне незнакомо, но подобно сильнейшему магниту влекли и отталкивали мой взгляд бесчувственные глаза на этом лице, молочные очи незрячего. Я вскрикнул, он бросился прямо внутрь этого крика. Что случилось со мной потом, я не могу вспомнить. Наутро у меня был жар. Озноб и судороги били меня, голову распирало болью, страшно ломило кости, тело усыпало язвочками, дневной свет был мне мучителен: стоило только на миг разомкнуть веки, как тут же в мои зрачки впивались тысячи иголок. Семья и прислуга – все молились обо мне, но никто не знал, что делать, никакие средства не помогали.
Лев Михайлович по совету кого-то из сослуживцев в тот же день пригласил молодого врача-немца из Обуховской больницы, и после обследования тот диагностировал у меня менингит, воспаление мозга. Доктор настоял на изоляции, особенно от других детей, и согласился лично наблюдать маленького пациента, однако сдержанно предупредил, что лекарства для моей болезни не существует, а шансы на положительный исход невелики.
Но чудо случилось, и через несколько невыносимых недель провалов в беспамятство и возвращения к страданиям я все-таки остался по эту сторону – в числе немногих счастливчиков, которым как-то удалось пережить подобный недуг. Птичка-синичка, спешливая жизнь, полетала себе, покочевала по неведомым краям да и припорхнула обратно. Впрочем, за выздоровление пришлось уплатить болезни высокую цену – я полностью лишился и зрения, и слуха. Вкус и нюх если и не исчезли совсем, то превратились в блеклые тени тех, какими они были прежде. Одно лишь только осязание оказалось теперь доступным мне, оставаясь единственной моей связью с миром живых, который я чуть было не покинул девяти лет от роду.
14Наутро, как и договорились, он повез Марусю к отчиму на Новочеркасскую. Они встретились в метро, на Спасской, в центре зала. Илья выбрался из дому с запасом и, опасливо поглядывая по сторонам, не привлекает ли он странного внимания, не вызывает ли у прохожих какого-нибудь нездорового интереса, отправился на станцию. Придя чуть раньше условленного и не сверяясь с часами, стал неспешно прохаживаться по залу туда-обратно. Он разглядывал низкие подземные небеса в ожидании появления своей Эвридики, когда на почту пришло новое сообщение от Арины Яковлевны Серовой. Она писала, что все изложенные им условия согласовала с клиентом, никаких возражений и дополнительных вопросов у того не возникло, так что через полтора месяца они будут ждать от Ильи письма о готовности приступить к работе над заказом. Ну и славно, подумал он, собрался было коротко ответить и тут услышал за спиной голос во властной форме насмешливого упрека:
– Медленно. Оторвись. От телефона.
– Маша! – Он прижал ее к себе. – Я же не в новостях сидел. Я получил письмо со следующим заказом.
– О, ну тогда отлично! – Маруся погладила его по щеке. – Когда начинаешь?
– Пока не знаю, сначала надо нынешний дописать.
– Подожди, так ты сейчас уже работаешь, что ли? Я ничего не знала.
– Да, вот только-только начал.
– И кто заказчик? – заинтересованно спросила она, спеша за ним в пустой вагон подошедшего поезда.
– А его нет.
– Как нет?
– Ну нет, то есть – есть, конечно. – Илья заговорил громче, чтобы пробиться сквозь нарастающий грохот подземки. – На этот раз заказчик у меня ты. Или я. Я пишу твой фаюм. О тебе, по тебе, для тебя. Сказать, как называется?
– Нет, пока не говори ни в коем случае! – Она театрально замахала рукой.
– «Подалёку от нынешних мест».
– Так красиво, – произнесла Маруся. – Я буду очень ждать.
Изредка навещая старика, сюда, на Малую Охту, он всегда приезжал, как в прошлое. В заповедник собственного детства. Площадь у метро, улицы и дворы в округе, само собой, менялись во времени, прежние их черты лишь едва-едва – уловимо, но не слишком броско – проступали сквозь новый облик. Конечно, чем ближе, тем вернее Илья всякий раз отмечал про себя главную примету спешащих лет – как стареют бывшие соседи. Однако и парадная лестница, по которой он легко взбегал и спускался тысячи раз, а теперь впервые поднимался вместе с Марусей, и площадка третьего этажа, и входная дверь, и сама родительская квартира, где Илья провел семнадцать лет своей жизни, – все это хранилось здесь в мемориальной неизменности. Такими, какими он покинул их по окончании школы, уехав в оставшуюся после бабушки однушку на канале Грибоедова.
А тут, со смехом говорил он Марусе у соседнего парадного, пятиклашкой я почувствовал на плече тяжелую длань фатума. Зимой в сумерках возвращался из школы, десятка полтора шагов еще оставалось, когда дорогу перебежала старуха из сорок девятой в шкуре черной кошки, юркнула прямо под ногами. Еще и взвизгнула, дрянь, как-то нехорошо, недобро. Я замер, сдрейфил, что говорить, – взял да и решился обойти кругом, с обратной стороны дома. Пошел себе в обход, а там за домом темно – бац, и поскользнулся на дорожке. Видно, раскатали такие же мелкие балбесы, как я, а потом снежком сверху лед припорошило, и все – грохнулся так, что сломал руку. Потом долго я с гипсом мыкался, связки болели, плохо кость срасталась.
Теперь все было ему в этом доме уже непривычно, но по-прежнему близко – все, каждая деталька в конструкторе воспоминаний. Здесь все были живы и – как сто лет спустя понимаешь – счастливы. Смотри, вон на полке комода мамин заводной механический будильник «Витязь» с трещинками и сколами по темно-зеленой эмали, тяжелый скворчащий механизм, чуть ли не Ильин ровесник, который безжалостно поднимал его по утрам сначала в детский сад, а затем в школу. Тикает – Марк, значит, продолжает заводить, не забывает. Журнальный столик и кресло в том же самом углу, где мальчик любил устроиться над тарелкой маминых пирожков с настроением и над очередной книжкой из списка, что каждый сентябрь составляла ему на год поверх программы Музыка Николаевна, русичка. И мама, и Музыка давно уже обратились в прах, а на краешек кресла, послушная жесту хозяина, теперь садится Маруся. За большим круглым столом в центре зала подростком он допоздна резался со товарищи в карты с красотками ню, когда Марк задерживался на службе. На дверном косяке в детской целы отметки его роста за первые одиннадцать лет, черты, что аккуратно проводила мама ровно по сыновней